О «белой» прозе Николая Раевского
«Вероятно, на вокзале уже узнали о приходе “Тигра”. Из всех поездов повылезали больные. Идут через силу. Красные завалившиеся глаза, почерневшие губы. <…> Медленно бредут вдоль составов. Цепляются за вагоны. Падают. Отдышавшись, кое-как поднимаются. <…> Растрепанная бледная дама ведет под руку полуодетого капитана. Он качается. То и дело валится на землю. Дама поднимает, уговаривает, плачет.
— Ну, родной мой… дорогой… близко ведь… совсем близко… обопрись о меня.
Через несколько шагов капитан опять валится. Глаза закрыты. Дама громко рыдает.
Дальше… дальше… всё равно не можем помочь…
<…> Перекошенные лица, проклятия, крики. Погрузка кончена.
— Пустите!
— Ради всех святых пустите… муж у меня.
— Зачем вы нас бросаете… ради Бога… спасите!
<…> Рядом со мной маленький кадет в черном пальто. Уперся головой в поручни. Плачет. <…> Опять крики внизу. Женщина бьется головой о бетон. “Тигр” дает длинный гудок. Пах… пах… Блестки в задних рядах. В двух местах толпа расступается, давая возможность упасть трупам»[1].
Николай Раевский родился в 1894 году в небогатой дворянской семье. С 1913 года изучал биологию в Петербургском университете. В 1915-м добровольцем ушел на фронт, окончив ускоренный курс артиллерийского училища. Боевое крещение получил в Брусиловском наступлении. К весне 1917-го был награжден тремя орденами. Как и другие офицеры-фронтовики, мучительно переживал начавшийся развал армии и страны.
«А сейчас… жуткий липкий позор. Каждый день по грязному, избитому бесчисленными обозами шоссе мимо домика, в котором мы живем, десятками, сотнями тянутся в тыл беспогонные, нестриженые злобные фигуры. Бросают опаршивевших, дохнущих от голода лошадей и бегут, бегут, бегут. <…> И глухая, темная злоба закипает в груди — и к тем, которые развратили и предали, и к тем, которые развратились и предали. <…> Всё кончено, все надежды разбиты. Темная ночь впереди. И мы, молодые здоровые люди, чувствовали себя живыми покойниками. <…> Стыдно было чувствовать себя русским. Стыдно было сознавать, что в твоих жилах течет та же кровь и ты говоришь на том же языке, что и те, которые братались с врагом, бросили фронт и разбежались по домам, грабя и разрушая всё на своем пути» (20–22). (Из мемуарной повести «Тысяча девятьсот восемнадцатый год»).
Встречая в Праге 1944 год, Раевский записал в дневнике: «Хотел бы конца войны, как и все, но боюсь, боюсь большевизма — не за собственную шкуру только, за немногих дорогих мне людей, за всё, что есть хорошего в европейской культуре, за право жить не по указке духовного хама… Для себя же лично — пережить две недели после конца войны. Кто-то сказал, что это будут самые страшные две недели»[2]. Предчувствие не обмануло: 13 мая 1945-го за ним пришли. Приговор: пять лет лагерей и три года поражения в правах «за связь с мировой буржуазией». Столь маленький срок, называвшийся тогда «полкатушки», был милостью и подарком: председатель трибунала оказался страстным поклонником Пушкина и, проговорив с Раевским о поэте более часа, дал подсудимому «минималку». Просто отпустить человека, обвинить которого не в чем, — такого даже лучшие из тогдашних судей позволить себе не могли. Оно и понятно, судья ведь тоже был не о двух головах… По счастливой случайности Раевскому удалось переправить значительную часть собранных им материалов о Пушкине в Институт русской литературы (Пушкинский дом). Заключение специалистов: «…материалы имеют огромное научное и общенациональное значение». Но вновь прикоснуться к этим листкам он смог лишь много лет спустя. До 1960 года Раевский жил в Минусинске: после лагеря отбывал там ссылку, затем на несколько лет задержался добровольно, чтобы привести в порядок богатейшие ботанические и зоологические коллекции разгромленного в 1937 году музея им. Н. М. Мартьянова. Завершив этот труд, перебрался в Алма-Ату. Зная восемь иностранных языков, работал переводчиком в Республиканском институте клинической и экспериментальной хирургии. Первая книга его пушкинианы вышла в 1965 году, когда автору было около семидесяти. Как справедливо заметил когда-то Корней Чуковский, в России надо жить долго… Скончался Николай Алексеевич в 1988 году в возрасте 94 лет.
В 1990–2000-е годы были найдены и впервые опубликованы три произведения Раевского о Гражданской войне: уже названные «Добровольцы» и «Тысяча девятьсот восемнадцатый год», а также «Дневник галлиполийца». Поскольку вернуться к повести «Тысяча девятьсот восемнадцатый год» повода больше не будет, скажем о ней несколько слов. Первые главы — яркая зарисовка умонастроений предвоенного студенчества и патриотического порыва русской молодежи после начала войны. В некоторые военные училища, например, в Михайловское артиллерийское, которое окончил Раевский, имели шансы попасть в основном только золотые медалисты. Кроме того, это произведение — своеобразный реальный комментарий к «Белой гвардии» Михаила Булгакова — Раевскому тоже довелось поучаствовать в событиях на Украине времен гетмана Скоропадского.
Все три произведения по-своему интересны, но самое яркое — «Добровольцы», мемуарная повесть, где под слегка измененными фамилиями изображены реально существовавшие люди: и столь известные, как последний командир Дроздовской дивизии генерал А. В. Туркул (в повести — Турков), и простые сослуживцы повествователя, офицеры и солдаты. Время действия — февраль–ноябрь 1920 года с ретроспекциями в прошлое.
Раевский закончил «Добровольцев» в 1931-м и отправил на суд нескольким известным писателям. Откликнулся Владимир Набоков, к тому времени уже имевший статус мэтра. Обычно весьма скупой на похвалы, он писал: «Многоуважаемый Николай Алексеевич, Ваши очерки прямо великолепны, я прочел — и перечел их — с огромным удовольствием. Мне нравится Ваш чистый и правильный слог, тонкая Ваша наблюдательность, удивительное чувство природы. <…> Есть одна мелочь, которую нужно исправить, когда будете печатать, а именно: “трупы дам, изрубленных конницей Буденного…” Это неудачная комбинация слов. Вообще говоря, трудно к чему придраться, — и напротив, есть тьма вещей, удивительно хороших <…>. Из этих очерков должна получиться прекрасная книга…»[3].
Книга и вправду получилась прекрасной, несмотря на то, что повествует о страшных событиях. На ее страницах — война и кровь, смерть как самое заурядное явление, картины запредельной жестокости, немыслимой несколькими годами ранее. И — сохраненная несмотря ни на что доброта, взаимовыручка, ликующее молодое жизнелюбие, умение радоваться и шутить, замечать красоту окружающего мира. Всё это не декларируется, а прорастает из самой художественной ткани произведения. Пафосность Раевскому вообще чужда, и это особенно убеждает в достоверности происходящего. «Добровольцы» — удивительно человечное повествование о самой, быть может, бесчеловечной войне из тех, которые довелось пережить нашему многострадальному Отечеству. Притом что действительность не обнадеживает буквально с первых строк.
«Тифозных в тыл не отправляли. Жалко было. Лазареты в станицах — почти верная смерть. Еще страшнее, если оставят где-нибудь на вокзале. Там живые вперемежку с трупами. Некому и воды принести.
Заболевали один за другим. Об одном просили командира батареи — только не в госпиталь. Так и лежали в хатах на берегу замерзшего Дона. Правая сторона красная, левая — наша. Как бой посильнее, тифозных на подводы и в степь. Вечером — домой.
Когда началось отступление, тоже всех везли с собой. Были эти кубанские дни светлые и больные. С утра до вечера солнце и тишина, на ветках барашки, и всюду тиф. <…> Ночевали по хатам иногородних. <…> Был стонущий бред, черные губы, провалившиеся глаза. Колотили по затылкам тифозные молотки. Ночью большевики лезли отовсюду. Из печей, из окон, из-под кроватей. Пытали, выводили в расход. Медленно вырезали погоны…» (223). Вот такая повседневная реальность — с ежедневными боями и тифом. Погоны вырезали, между прочим, тоже не только в кошмарном бреду.
Критиками уже отмечалось, что в «Добровольцах» Раевский предстает настоящим мастером фрагментарного письма, восходящего к привычке вести дневник. Это действительно так. Короткая зарисовка, часто неполными предложениями — и перед читателем живая картина той эпохи. Живые голоса, живые лица — по большей части очень симпатичные и совсем юные.
Белая армия была молодой армией. Характеризуя нового солдата своей батареи, Раевский записывает: «Добродушный вихрастый хохленок законного добровольческого возраста. Семнадцать уже было» (372). Но многим не было и семнадцати — мемуаристы с болью говорят о том, что добровольцы, постоянно теряя кадровый состав, вынуждены были принимать в свои ряды рвавшихся в армию мальчишек пятнадцати-четырнадцати лет, нередко и моложе. «Дети шли в сугробах по колено/Умирать на розовом снегу», — вспоминал в одном из стихотворений участник Белого движения поэт Николай Туроверов. Почти вся интеллигентная молодежь стремилась к белым. (Красные об этом, разумеется, знали тоже: в «Тысяча девятьсот восемнадцатом годе» Раевский, ссылаясь на документы, упоминает случаи, когда красные истребляли учащихся целыми классами — так сказать, превентивно). Близкие друзья повествователя — 17-летний Коля Сафронов (Раевский, сам глубоко и разносторонне образованный человек, не переставал удивляться эрудиции этого юноши) и 15-летний Вася Шеншин. За что они воюют, эти мальчики? За то же, что и взрослые, — за право жить не по указке духовного хама, как сформулировал Раевский позднее в пражском дневнике свое неприятие большевизма.
Мальчишки погибают один за другим. Переворачиваешь страницу, и сердце сжимается: кто следующий? Многие предчувствуют скорую смерть. Капитан Раевский, которого после тифа направили на курсы в Севастопольскую артиллерийскую школу, заходит проститься с еще больным Колей: «Осторожно открываю дверь. <…> Нет, не спит, бедняга. Улыбается ласково и грустно.
— Вот спасибо, что зашли… Тоска…
Мне вдруг становится нестерпимо жаль измученного мальчика. Сажусь рядом. Беру за руку.
— Ну, до свиданья, бедная моя детка. Выздоравливайте поскорее!
— Прощайте, господин капитан… прощайте… больше никогда не увидимся… спасибо вам…
— Коля, голубчик, что вы… Бог даст, скоро поправитесь… в Севастополе встретимся… ну чего вы?
В голубых строгих глазах спокойная тоска. <…> Сжимает мне руку горячими пальцами. Смотрит в глаза.
— Прощайте… не забывайте меня, когда я буду убит… это наверное… Вернетесь из школы — я уже буду там, в ящике…
Не могу больше. Крепко целую его и выбегаю во двор. В колонии тишина. На востоке между деревьями розовая полоска зари. Влажный воздух неподвижен, и еще по-ночному сильно пахнут осыпающиеся акации…» (279).
В финале повести — падение перекопских укреплений и эвакуация. Широкий читатель представляет ее по фильму «Служили два товарища»: обезумевшие толпы штурмом берут пароходы. Эта сцена не соответствует действительности. Правда, кони, плывущие за кормой, действительно были, и создатели фильма, скорее всего, взяли этот образ из стихотворения запретного тогда Николая Туроверова: «Уходили мы из Крыма/Среди дыма и огня./Я с кормы, всё время мимо,/В своего стрелял коня». Но в остальном то, что показано в фильме, имело место несколькими месяцами ранее в мартовской новороссийской катастрофе, после которой Деникин сдал командование Врангелю и удалился от дел. Врангель же, по оценкам отечественных и зарубежных специалистов, провел эвакуацию блестяще: практически все, кто хотел уехать, получили такую возможность. На 126 судах Крым покинули более 145 тысяч солдат, офицеров и штатских беженцев. Паники не было. Раевский в «Добровольцах» так запечатлел эвакуацию в Севастополе:
«Вдоль решетки Приморского бульвара строятся юнкера-донцы. Поправляют голубые бескозырки, подтягивают белые лакированные пояса. <…> Конная сотня выравнивает лошадей. <…> Перед строем юнкеров — главнокомандующий. Сирены молчат. Каждое слово слышно.
— Вы исполнили свой долг до конца и можете с высоко поднятой головой смотреть в глаза всему миру. Человеческим силам есть предел. Нас не поддержали, и мы истекли кровью. Когда мы уйдем на чужбину, здесь не раз вспомнят об улетевших орлах, но будет поздно. Доблестные атаманцы, дорогие мои орлы! В последний раз на родной земле… за нашу гибнущую родину, за великую… за бессмертную Россию… ура!
Стараюсь запомнить всё. Гнедую лошадь, которая испугалась крика и пробует вырваться из строя, вздрагивающий подбородок Сергея Гаврилова, густые тени на памятнике адмиралу Нахимову, мостовую, гостиницу Киста. Всё.
<…> Шесть высоких труб выбрасывают длинные спирали. У носа белый бурун. На фок-мачте сигнальные огни. Команда выстроена вдоль берега. Стоят “смирно”. Крейсер “Вальдек-Руссо”, флагманский корабль первой эскадры Средиземного моря, отдает честь уходящей армии.
“Генералу Врангелю от адмирала Дюмениля. В продолжение семи месяцев офицеры и солдаты армии Юга России под Вашим командованием дали блестящий пример. Они сражались против в десять раз сильнейшего врага, стремясь освободить Россию от постыдной тирании. …Адмирал, офицеры и матросы французского флота низко склоняются перед генералом Врангелем, отдавая дань его доблести”» (419, 425).
Завершается повесть «Добровольцы» панихидой (уже в эмиграции) по погибшим однополчанам: «Души их во благих водворятся, и память их в род и род…».
Третье из найденных произведений, «Дневник галлиполийца», — подлинный дневник, который капитан Раевский вел в трудные дни «галлиполийского сидения» Русской армии. В нем запечатлен и тяжелейший путь в Константинополь (чтобы вывезти и спасти как можно больше людей, суда загружали сверх всякой меры), и нелегкая жизнь в палаточном лагере «голого поля», как прозвали солдаты это турецкое местечко.
Все части Русской армии, кроме казачьих, были сведены в 1-й Армейский корпус под командованием генерала А. П. Кутепова, ближайшего помощника Врангеля. 1-й корпус французы разместили в Галлиполи, флот отправили в Бизерту (Тунис), казаков — на греческий остров Лемнос.
В вышедшем в 1990 году документальном фильме о Раевском «Портрет с кометой и Пушкиным» писатель сказал, что не может забыть 11 созданных им и впоследствии утраченных произведений о Белом движении. Очень хотелось бы, чтобы нашлись остальные, но верится в это слабо. Мы привыкли злоупотреблять фразой «рукописи не горят», забывая, что в булгаковском романе ее произносит отец лжи. Вся история мировой литературы вообще и нашей ХХ века в особенности свидетельствует о противоположном: на самом деле рукописи отлично горят, а также тонут, гибнут под бомбежками, бесследно исчезают в недрах спецхранов. И как отрадно для русской литературы и русской исторической памяти, что уцелели хотя бы некоторые произведения Раевского, эти ярчайшие свидетельства высокоталантливого наблюдательного современника о страшной и героической эпохе.
Журнал «Православие и современность» № 28 (44)
Спасибо.Доброго вам здоровья.Эмигрант.