Частые невзгоды своей «очень длинной»[1] жизни Анна Ахматова переносила со смиренным долготерпением. Откуда брала силы? От источника веры, надежды и любви, к которому во глубине души смиренномудро припадала от юных лет, вопреки непрестанным искушениям и прегрешениям, вольным и невольным. В глубине ее поэтического взгляда, в «глазу <…> на дне» таится «колючий веночек» («Первое предупреждение», 1963)[2] – символ памяти о терновом венце на главе распятого Спасителя. Память эта сложилась уже в детстве.
Родительская семья была воцерковленной: «Посещение церкви, молитва, исповедь, причастие были для детей Горенко обязательными»[3]. В поэме о своем севастопольском детстве Ахматова вспоминает, как «вечером перед кроватью / Молилась темной иконке» («У самого моря», 1914)[4]. Начало жизни «у самого моря» прошло под сенью храма, воздвигнутого на месте Крещения Руси. Именно там и тогда она переживала подлинное счастье, непохожее на обычное земное:
Все глядеть бы на смуглые главы
Херсонесского храма с крыльца
И не знать, что от счастья и славы
Безнадежно дряхлеют сердца.
(«Вижу выцветший флаг над таможней…», 1913)[5].
В Серебряном веке увлечение магией было едва ли не всеобщим
А прославилась Ахматова сразу и навсегда своей ранней любовной лирикой. Правда, спустя годы она решила, что это – «бедные стихи пустейшей девочки» (1960)[6]. В этих ранних стихах простое земное чувство насыщается токами античной пантеистической магии: «Тебе, Афродита, слагаю танец <...>, / Богиня, тебе мой гимн» (1910)[7]. Казалось бы, откуда у девушки из благочестивой семьи подобное настроение? Да из воздуха эпохи: в Серебряном веке увлечение магией – некой переменчивой смесью художественно возрождаемых языческих культов, гностицизма, каббалы – в подаче масонства, теософии, антропософии, сект гностического толка (вроде хлыстовства) – было едва ли не всеобщим. Так или иначе, это искушение претерпели все выдающиеся писатели того времени.
В жизнь Ахматовой античность вошла в особо привлекательном, близком до осязательности виде. О своем херсонесском и царскосельском детстве она вспомнила на склоне лет: «Языческое детство. В окрестностях этой дачи («Отрада», Стрелецкая бухта, Херсонес. Непосредственно отсюда античность – эллинизм) <…>. В Царскосельских парках – тоже античность, но совсем иная (статуи)» (1957-1964)[8]. По греческим преданиям, покровительницей Херсонеса считалась Афродита.
В зрелые годы Ахматова заключила, что в начале творчества вдохновлялась «духотой» эпохи – «предвоенной, блудной и грозной» («Поэма без героя», 1940-1965)[9]. Блуд, в ее понимании, охватывает все уровни народного бытия: от низменных плотских страстей до заблуждений духовных – ересей, увлечений многообразной магией. Подводя итог прожитому, она дает оценку настроению, преобладающему в душах современников:
И яростным вином блудодеянья
Они уже упились до конца,
Им чистой правды не видать лица
И слезного не ведать покаянья.
(«И яростным вином блудодеянья…»,1958)[10].
Блуд большинства людей и целых народов возникает при уклонении от истинной веры, при забвении единственного средства очищения души – покаяния. Свою веру Ахматова берегла всю жизнь и к действенному покаянию всегда прибегала в наступавших душевных кризисах.
Стихотворение «Я пришла тебя сменить, сестра…» (1912) – впервые наметило творческий поворот к Православию, как возможному прорыву из, казалось бы, безысходного заколдованного круга сладостных упоений и адских чувственных мук. Переживания сестры, первою ставшей на путь неизведанного духовного подвига, еще пугают своей пограничностью со смертью, но уже увлекают за собою:
И одна ушла, уступая,
Уступая место другой.
И неверно брела, как слепая,
Незнакомой узкой тропой[11].
Ахматова постепенно подступала к уяснению и выражению этой изначальной и сокровенной сути своего поэтического мировидения: к восприятию мира сквозь крестные страдания Христа, означенные язвящим терновым венцом. Таков истинный венец ее поэтического дара, который поначалу являлся ей смутно – искаженный призраком лаврового венка славы на главе некой языческой Музы, покровительницы ее страстей.
Прозрение ускорилось ужасами Первой Мировой войны. Завершили прозрение потрясения революции. Февраль 1917 года она встретила уже достаточно зрелой духовно, достаточно воцерковленной, чтобы понимать сокровенный смысл вершащейся истории:
Я в этой церкви слушала Канон
Андрея Критского в день строгий и печальный,
И с той поры великопостный звон
Все семь недель до полночи пасхальной
Сливался с беспорядочной стрельбой,
Прощались все друг с другом на минуту,
Чтоб никогда не встретиться ... И смуту
Кровавую я назвала судьбой.
(«Я в этой церкви слушала Канон…», 1917)[12].
В 1921 году был расстрелян первый муж Ахматовой, поэт Гумилев, чей загробный голос звучит в ее «Предсказании» (1922), предуказывая путь от славы мирской к славе духовного подвига:
Видел я тот венец златокованый ...
Не завидуй такому венцу!
Оттого, что и сам он ворованный,
И тебе он совсем не к лицу.
Туго согнутой веткой терновою
Мой венец на тебе заблестит.
Ничего, что росою багровою
Он изнеженный лоб освежит[13].
Свои искушения, согрешения, блуждания Ахматова расценивала как «блуд»
Открывшийся путь оказался труднопроходимым для увлекавшейся разными вдохновениями поэтической души, и впоследствии свои искушения, согрешения, блуждания Ахматова не раз расценивала строго и точно – как «блуд». 12 мая 1935 года К.И. Чуковский привел в дневнике ее рассказ о том, что при договоре об издании ее стихов в «Советской литературе» у нее «потребовали, чтобы:
- Не было мистицизма.
- Не было пессимизма.
- Не было политики.
Остался один блуд, – говорит она»[14].
Духовным венцом творчества Ахматовой стала лиро-эпическая историософия России как хранительницы истинного пути к Богу. 1914-1917-1941: две мировые войны и русская смута меж ними, едва не погубившая страну, – эти исторические грозы способствовали раскрытию поэзии Ахматовой как народного гласа, молитвенно обращенного к Богу.
Касаясь жизни своего народа и государства, любой великий русский поэт, ведомый православной верой, в пору исторических потрясений так или иначе приходит к исповеданию великодержавных взглядов. Ахматова приходила вольно, осознанно и достигала в порывах вдохновения высот Державина, Пушкина, Тютчева. Потому и спас ее Сталин от неминуемой смерти в блокадном Ленинграде, включив своим распоряжением в списки вывезенных 28 сентября 1941 года на большую землю, – спас, ибо увидел в ней могучего проповедника победоносного духа русской вселенской державы. Ахматова свое спасение впоследствии часто и с теплом вспоминала[15].
Уже в годы Первой мировой войны она видит в России преемницу исконного, расцветшего в Византии Православия, чья вселенская сущность проявилась в почитании Христа во образе мирозиждительной Софии Премудрости Божией. Моления «в Киевском храме Премудрости Бога» (1915)[16] хранятся в ее памяти. О 1914 годе она вспоминает: «Беседы с Х. (Н. Недоброво – А.М.) о судьбах России. Нерушимая стена св<ятой> Софии и Мих<айловский> монастырь – ad peгiculum maris, т.е. оплот борьбы с Диаволом – и хромой Ярослав в своем византийском гробу»[17]. Она остро переживает судьбоносное для всего мира противостояние, с одной стороны, падшего во грехах Первого (Западного) Рима и с другой – Третьего, Русского Рима (преемника Второго, Византийского).
Ахматова указывает причину черной немочи, охватившей душу народа – упадок православной веры
Самые яркие образы противоборства возникают в условиях самой сильной угрозы существованию Отечества – осенью 1917 года, когда полным ходом шел самораспад армии и государства, а часть разноликих сил, его подготовивших, уже собиралась бежать из поруганной страны. Ахматова видит и указывает главную причину черной немочи, охватившей душу народа – упадок православной веры, хранящей державу Третьего Рима:
Когда в тоске самоубийства
Народ гостей немецких ждал
И дух суровый византийства
От русской Церкви отлетал,
<…>
Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда
<…>».
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух.
(«Когда в тоске самоубийства…», 1917, осень)[18].
Западный (Первый) Рим Ахматова не любит и понимает его отступническую природу. Побывав там в декабре 1964 года, она по возвращении записывает итоговое суждение-приговор: «В Риме есть что-то даже кощунственное. Это словно состязание людей с Богом. Очень страшно! (Или Бога с Сатаной-Денницей)»[19].
Под впечатлением Первого Рима Ахматова пишет четверостишие, также вскрывающее суть мировой власти Запада:
И это станет для людей
Как времена Веспасиана,
А было это – только рана
И муки облачко над ней.
(«И это станет для людей…», 18 декабря 1964. Ночь. Рим)[20].
В годы жизни Веспасиана (9-79) в Римской империи распяли Христа, и римский сотник пронзил Его на кресте копьем. Хотя сам Веспасиан пришел к власти позднее, в 69 году, во время Распятия он уже состоял на воинской службе, а значит, косвенно соучаствовал в казни Спасителя, хотя и не ведал того. Западная культура прославляет эпоху Веспасиана как начало своего имперского расцвета, Ахматова же указывает на сокровенный коренной порок этой культуры, ставший причиной духовного падения Запада: соучастие в Распятии Сына Божьего. Словно бы предваряя строки о Веспасиане, Ахматова тридцатью годами раньше пишет:
Но мы узнали навсегда,
Что кровью пахнет только кровь ...
И напрасно наместник Рима
Мыл руки пред всем народом
Под зловещие крики черни <…>
(«Привольем пахнет дикий мед…», 1934)[21].
Внешне это написано не только о Западном Риме, но и о России, а по сути – именно о Западе, ведь Россия, на государственном уровне предав Православие в 1917 году, стала частью Запада и пошла по его гибельному пути.
Зато Ахматова сразу же почувствовала государственный поворот к Православию в годы Великой Отечественной войны и в последующее послевоенное правление Сталина. Потому совершенно искренне прославляла жизнь тех лет в стихах, указывая источник своего одического слога: «Мои державинские подражания»[22].
Поворот к Православию она не только чувствовала, но и предчувствовала, и приближала внушающей силой своих стихов:
Вражье знамя
Растает, как дым,
Правда за нами,
И мы победим.
(«Вражье знамя…», 19 июля 1941)[23].
За простотой этих слов слышится и псалом 67: Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его <…>. Яко исчезает дым, да исчезнут <…>(Пс., 67, 2), – и слова святого Александра Невского из его жития: «Не в силах Бог, но в правде».
Сила народа – в его богоданном слове, восходящем ко Христу как Слову
Подобно Тютчеву, написавшему во время Крымской войны: «Теперь тебе не до стихов, / О слово русское родное <…>», – Ахматова сознает, что сила и дух народа – в его богоданном слове, восходящем ко Христу как Слову, с Которого все начало быть, что начало быть (Ин. 1, 3):
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесем,
И внукам дадим, и от плена спасем
Навеки!
(«Мужество», 1942)[24].
Она славит наступающее вместе с Победой над врагом торжество Православия:
...И со всех колоколен снова
Победившее смерть Слово
Пели медные языки ...
(«...И со всех колоколен снова…»,1944)[25].
Тяготея в прозе к роду воспоминаний, Ахматова, словно древнерусский летописец, более всего боится погрешить против Правды. В чужих мемуарах она строго отслеживает неточности и сурово осуждает случаи намеренного искажения истины. В емкой заметке «О прозе вообще» (1964) она обобщает свои наклонности: «Невозможность беллетристики (роман, повесть, рассказ и в особ<енности> стих<отворение> в прозе). Нечто среднее между зап<исными> книжками, дневниками… т.е. то, что так изящно делали мои милые современники. («Шум времени», «Охранная грамота»)»[26]. Отвержение беллетристики, художественного вымысла – это возрождение творческой установки древнерусских книжников. Не создавать образы небывалых лиц и событий – значит не предаваться искусительному «бесовскому мечтанию», совращающему душу писателя в грех самообожения.
Ахматова верит и всем зрелым творчеством внушает веру в крепость русской православной державы, смиренно-покаянно проповедующей всему миру Истину Божественного Христа-Слова. Особенно ярко эту веру она выразила в год великой русской Победы над силами мирового зла – в строках, посвященных Тому, «Кого когда-то называли люди / Царем в насмешку, Богом в самом деле, / Кто был убит и чье орудье пытки / Согрето теплотой моей груди…» («Кого когда-то называли люди…», 1945)[27]:
Всего прочнее на земле печаль
И долговечней – царственное Слово.
Благодарю автора и сайт за размещение.
С уважением и пожеланием всего доброго.