Оптинский старец отец Макарий, по словам другого старца, отца Варсонофия, «предчувствовал приход Гоголя» в обитель словно нечто «необыкновенное»[1]. Сам отец Варсонофий провидел в этой встрече оптинцев с Гоголем прославление мистического начала русской словесности в лице ее главного тогда представителя: «В Евангелии рассказывается, что при приходе еллинов к Иисусу Христу Он возрадовался духом и произнес: “Ныне прославился Сын Человеческий и Бог прославился в Нем”. Так, вероятно, и старец Макарий предчувствовал великое прославление, но не себя, а гениального писателя Николая Васильевича Гоголя»[2].
Точно так же смотрели на творчество Гоголя и близкие ему по духу православные миряне: В.А. Жуковский, П.А. Плетнев, А.О. Смирнова-Россет, Н.М. Языков и другие. В.С. Аксакова заметила, прочитав повесть Гоголя «Рим»: «Такого рода произведения возбуждают удивление не к автору, а к самому творчеству, к этому дару, истинно от Бога посланному человеку; не таинство ли это в самом деле, что человек может так творить»[3]. Представление о творчестве Гоголя как мистическом служении Богу выражено в книге А.М. Бухарева «Три письма к Н.В. Гоголю, писанные в 1848 году архимандритом Феодором» (СПб., 1860).
Впрочем, число приверженцев подобного взгляда всегда было сравнительно невелико. В XX веке этот взгляд получил обоснование и развитие в ряде крупных литературоведческих исследований[4]. Общая для этих работ мысль выражена, например, у В.В. Зеньковского: Гоголь «был пророком православной культуры <…>, то есть переработки проблем культуры в свете Православия»[5].
Такой подход наиболее созвучен взглядам самого писателя на художественное творчество.
Предназначение подлинного искусства – быть «незримой ступенью к христианству», к храму, к обрядовому богослужению.
Гоголь был склонен считать, что предназначение подлинного искусства – быть «незримой ступенью к христианству», к храму, к обрядовому богослужению (6, 56[6]; «Выбранные места из переписки с друзьями»). Эта мысль утверждалась писателем уже в начале творчества. В письме к В.А. Жуковскому от 10 сентября 1831 года он пишет: «Мне кажется, что теперь воздвигается огромное здание чисто русской поэзии, страшные граниты положены в фундамент, и те же самые зодчие выведут и стены, и купол, на славу векам, да покланяются потомки и да имут место, где возносить умиленные молитвы свои» (X, 207)[7]. Ирония здесь романтическая, внушающая, что искусство, конечно, не храм и не замена ему, но искусство – художественное вероисповедание, и оно может сопутствовать храмовому богослужению. Не случайно в «Вечерах на хуторе близ Диканьки», работа над которыми как раз тогда подошла в концу, даны положительные образы воцерковленного художественного служения Богу: иконописец и певчий Вакула, а также дьяк Фома Григорьевич, восхитительно искусно совершающий богослужение.
Мысль о «храме» искусства повторяется и в письме Гоголя к В.Ф. Одоевскому от 15 марта н. ст. 1838 года: «Помнят ли меня мои родные, соединенные со мною святым союзом муз? <…> Но сердце мое все еще болит доныне, когда занесется сюда газетный листок, и напрасно силюсь отыскать в нем знакомое душе имя <…> всё рынок да рынок, презренный холод торговли да ничтожества! Доселе все жила надежда, что снидет Иисус гневный и неумолимый и беспощадным бичом изгонит и очистит святой храм от торга и продажи, да свободнее возлетит святая молитва» (XI, 131).
Позднее, в «Выбранных местах из переписки с друзьями», именно идея искусства-храма определила суждение о лучшем поэте России: «Даже и в те поры, когда метался он сам в чаду страстей, поэзия была для него святыня – точно какой-то храм. Не входил он туда неопрятный и неприбранный; ничего не вносил он туда необдуманного, опрометчивого из собственной жизни своей; не вошла туда нагишом растрепанная действительность» (6, 160).
«…прежде, чем понимать значенье и цель искусства, я уже чувствовал чутьем всей души моей, что оно должно быть свято».
Мысль о «святыне искусства» повторяется и в письме к Жуковскому от 10 января 1848 / 29 декабря 1847 года: «<…> прежде, чем понимать значенье и цель искусства, я уже чувствовал чутьем всей души моей, что оно должно быть свято» (XIV, 33–34).
То, что Гоголь с юности мечтал подчинить свой творческий дар служению Церкви, проявилось не только в образах церковных художников в повестях «Ночь перед Рождеством», «Портрет», но и в его желании поучаствовать в обустройстве церкви в родной Васильевке: «Жаль мне очень, что не могу так скоро сделать плана для иконостаса», – пишет он к матери 15 декабря 1834 года (X, 345).
Воззрения Гоголя на «святыню искусства» относились, в частности, и к театру, к драматургии. Суждения о театре, о его высоком предназначении и зачастую низменных проявлениях Гоголь стал высказывать со времени завершения «Ревизора». В «Петербургской сцене в 1835/36 г.» он утверждает: «Театр великая школа, глубоко <его> назначение. Он целой толпе, целой тысяче народа за одним разом читает живой полезный урок и при блеске торжественного освещения, при громе музыки показывает смешное привычек и пороков, высокотрогательное достоинств и возвышенных чувств человека. Нет, театр не то, что сделали из него теперь» (7, 479). Эта мысль развивается в «Петербургских записках 1836 года». А в «Театральном разъезде после представления новой комедии» (1836–1842) говорится, что высокое театральное искусство (как и всякое высокое искусство слова) – не пустые побасенки, а богодухновенное творчество: «Побасенки!.. О, да пребудут же вечно святы в потомстве имена благосклонно внимавших таким побасенкам: чудный перст Провиденья был неотлучно над главами творцов их» (4, 443).
«Из театра мы сделали игрушку… позабывши, что это такая кафедра, с которой читается разом целой толпе живой урок».
Театр, по Гоголю, «это такая кафедра, с которой можно много сказать миру добра» (6, 54). Подобная мысль высказана еще в «Петербургских записках 1836 года»: «Из театра мы сделали игрушку вроде тех побрякушек, которыми заманивают детей, позабывши, что это такая кафедра, с которой читается разом целой толпе живой урок» (7, 489). Слово «кафедра» здесь намеренно двусмысленно; в более раннем наброске «Петербургская сцена в 1835/36 г.» в соответствующем месте употребляется слово «школа» (7, 479). «Кафедра» (греч. «сиденье») – это не только возвышение для преподавателя в светских учебных заведениях, но и возвышение с креслом для епископа в христианской церкви, с которого произносятся проповеди; означает это слово так же и должность епископа, управляющего епархией (отсюда выражение «кафедральный собор», то есть собор, в котором совершает богослужение местный епископ). В связи с этим и слово «мир» употребляется Гоголем двусмысленно: оно означает не только мироздание, но и «мирян», «прихожан» театра как храма искусства. Таким образом, Гоголь развивает здесь свое излюбленное сближение (но не уравнивание) искусства с храмом и художника со священнослужителем.
Гоголь не соглашался с общим отрицательным взглядом части духовных лиц на светское искусство. В XIV главе «Выбранных мест…», обращаясь к А.П. Толстому, он замечает: «Вы подкрепляете себя тем, что некоторые вам известные духовные лица восстают против театра <…>» (6, 54). Прежде всего Толстой мог ссылаться на мнение ржевского протоиерея Матвея Константиновского, с которым познакомил и Гоголя и к которому впоследствии писатель относился с большим доверием и уважением, хотя и не вполне разделял его суровую оценку светского, внецерковного искусства. По совету Толстого Гоголь послал «Выбранные места…» отцу Матвею и получил отрицательный отзыв, причем мысли Гоголя о театре вызвали самое резкое возражение священника. Гоголь ответил ему в письме от 9 мая н. ст. 1847 года: «<…> статью о театре я писал не с тем, чтобы приохотить общество к театру, а с тем, чтобы отвадить его от развратной стороны театра, от всякого рода балетных плясавиц и множества самых странных пиес, которые в последнее время стали кучами переводить с французского. Я хотел отвадить от этого указанием на лучшие пиесы и выразил все это таким нелепым и неточным образом, что подал повод вам думать, что я посылаю людей в театр, а не в Церковь. Храни меня Бог от такой мысли! Никогда я не имел ее даже и тогда, когда гораздо меньше чувствовал святыню святых истин. Я только думал, что нельзя отнять совершенно от общества увеселений их, но надобно так распорядиться с ними, чтобы у человека возрождалось само собою желание после увеселения идти к Богу – поблагодарить Его, а не идти к черту – послужить ему» (XIII, 300). Далее в этом письме Гоголь признается, что когда он написал в XIV главе о критиках, не по-христиански строго осуждающих светское художественное творчество и обвиняющих в частности Пушкина в безбожии, то имел в виду прежде всего «издателя журнала “Маяк”, С.А. Бурачка, который, судя по статьям его, должен быть истинно почтенный и верующий человек, но который, однако ж, слишком горячо и без разбора напал на всех наших писателей, утверждая, что они безбожники и деисты» (XIII, 304).
Степан Анисимович Бурачок, одаренный инженер-кораблестроитель, математик, философ, литературный критик, в 1840–1845 годах издавал журнал «Маяк современного просвещения и образованности. Труды ученых и литераторов, русских и иностранных» (с 1842 – «Маяк, журнал современного просвещения, искусства и образованности в духе русской народности»). Проповедовал «Православие, Самодержавие, Народность». В числе сотрудников «Маяка» безымянно выступал Георгий Васильевич Говоров, принявший в 1841 году монашество под именем Феофана и ставший впоследствии (с 1859) епископом и знаменитым Затворником Вышенской пустыни (с 1872). В годы работы Гоголя над «Выбранными местами…» Феофан был бакалавром кафедры нравственного и пастырского богословия Петербургской духовной академии. Он разрабатывал вопросы духовного воспитания и образования подрастающих поколений и печатался в «Христианском чтении» (журнале Петербургской духовной академии), а также в «Маяке». По воззрениям на светское художественное творчество святитель Феофан был ближе к отцу Матвею Константиновскому, чем к Гоголю. В частности, в книге «Что такое духовная жизнь и как на нее настроиться? Письма» (М., 1878) он описывает мирскую жизнь так: «<…> когда мы собираемся, то представляем собой сборище лицедеев. Комедия!»[8]. В этой метафоре проясняется отношение автора к театральному искусству, включая и любимое Гоголем комедийное творчество. Отношение к светской словесности в целом у Феофана такое: «А повести и романы?! Есть и между ними хорошие. Но чтобы узнать, хороши ли они, надо их прочитать, а прочитавши, наберетесь таких историй и образов, что – Боже упаси! Занавозите свою чистенькую головку. После поди – вычищай. Какая же стать накликать на себя такой труд?! Потому, думаю, лучше не читать их. Когда кто из прочитавших благонамеренных людей порекомендует какую повесть, можете прочитать»[9].
Осуждающе взирал на светское художественное творчество и другой современный Гоголю богослов и подвижник (с 1857 – епископ) Игнатий (Брянчанинов)[10]. Даже к «Выбранным местам…» святитель Игнатий отнесся сдержанно отрицательно. Его отзыв-письмо Гоголь получил вместе с письмом П.А. Плетнева, написанным 4/16 апреля 1847 года. Примечательно, что в тот же день 9 мая н. ст., когда Гоголь откликнулся на письмо отца Матвея, он дал ответ и на замечания святителя Игнатия (обращаясь к Плетневу): «Что касается до письма Брянчанинова, то надобно отдать справедливость нашему духовенству за твердое познание догматов. <…> Всё сказано справедливо и всё верно. Но чтобы произнести полный суд моей книге, для этого нужно быть глубокому душеведцу, нужно почувствовать и услышать страданье той половины современного человечества, с которою даже не имеет и случаев сойтись монах; нужно знать не свою жизнь, но жизнь многих. Поэтому никак для меня не удивительно, что им видится в моей книге смешение света со тьмой. Свет для них та сторона, которая им знакома; тьма та сторона, которая им незнакома» (XIII, 305–306). Гоголь имеет в виду строки из письма святителя Игнатия: «<…> есть и у человека врожденное вдохновение, более или менее развитое, происходящее от движения чувств сердечных. Истина отвергает это вдохновение как смешанное, умерщвляет его, чтоб Дух, пришедши, воскресил его в обновленном состоянии. Если же человек прежде очищения Истиною будет руководствоваться своим вдохновением, то он будет издавать для себя и для других не чистый свет, но смешанный, обманчивый, потому что в сердце его живет не простое добро, но добро, смешанное со злом»[11].
Из известных А.П. Толстому «духовных лиц» более других был близок к гоголевскому пониманию художественного творчества митрополит Московский Филарет (в миру Василий Михайлович Дроздов; 1782–1867). Сам митрополит написал несколько вдохновенных лирических стихотворений, проникнутых христианским богомыслием, в том числе «Вечернюю песнь путника» (1820)[12], а также «Не напрасно, не случайно…» (1830) – ответ на стихотворение Пушкина «Дар напрасный, дар случайный…» (1828). Ответ митрополита поэту поначалу распространялся в списках, а затем был обнародован в статье С.А. Бурачка «Видение в царстве духов» (Маяк. 1840. Ч. 10). Не случайно, что в XIV главе «Выбранных мест…» Гоголь, защищая Пушкина от обвинений в неправославности, напомнил, как митрополит Филарет, обратившийся к поэту с лирическим стихотворным посланием, вызвал ответный порыв подлинного христианского вдохновения – стихотворение «В часы забав иль праздной скуки…» (1830).
В своей защите искусства Гоголь исходит из того, что христианство изначально поддерживало всякое почтительное по отношению к Богу творчество как смиренное преумножение дарованных от Бога талантов (соответственно притче Христа: Мф. 25: 14–30). Через творчество, по учению отцов Церкви, осознается «образ Божий в человеке»[13]. В то время, когда Гоголь работал над «Выбранными местами…», подобное воззрение поддерживали Оптинские старцы. Вслед за старцами Макарием и Варсонофием так смотрел на художественное творчество и старец Нектарий[14].
Естественно, что Гоголь различал творчество, отмеченное богопочитанием, и творчество откровенно богоборческое. Что же касается светского творчества, по видимости безотносительного к вопросам веры, то писатель призывал не спешить с осуждением: «<…> точно как будто бы Пушкин непременно обязан был в стихах своих говорить о высших догмах христианских, за которые и сам святитель Церкви принимается не иначе, как с великим страхом, приготовя себя к тому глубочайшей святостью своей жизни» (6, 60).
В повести «Портрет» (1833–1841) Гоголь осмыслил уже пройденную часть своего творческого пути и предсказал дальнейшее – через образ отца художника Б., который был талантливым живописцем, работавшим поначалу без разбору, для всех: и для мирских людей, и для Церкви, упиваясь самой возможностью творчества. Соблазнился этот живописец даже изображением нечистого ростовщика, однако на склоне лет уразумел свое призвание, стал монахом и стяжал истинное божественное вдохновение. Мысли, произносимые его устами, – это мысли самого Гоголя: истинное искусство «звучащей молитвой стремится вечно к Богу» (3, 107); «кто заключил в себе талант, тот чище всех должен быть душою. Другому простится многое, но ему не простится» (3, 108). Черты своего художника Гоголь в дальнейшем отметил в живописце А.А. Иванове, который стремится «изобразить на лицах весь <…> ход обращенья человека ко Христу» и «моленье Богу» (6, 112), проводя при этом «жизнь истинно монашескую» (6, 118) («Выбранные места…»).
«Видит Бог, ничего бы не хотелось сказать, кроме того, что служит к прославленью Его святого имени».
В душе самого Гоголя в последние годы жизни непрестанно звучит моление к Богу: о помощи в творческом служении Ему. 28/16 февраля 1848 года он пишет В.А. Жуковскому: «О! да поможет нам Бог, и тебе и мне, собрать все силы наши на произведенье творений, нами лелеемых во глубине душ наших, в добро земли нашей, и да просветит нас светом разума святого Евангелия Своего!» (XIV, 52). «О, если бы Он не оставил меня ни на минуту и сказал бы мне путь мой! Как бы хотелось сердцу поведать славу Божию! Жду, как манны, орошающего орошенья свыше <…> Видит Бог, ничего бы не хотелось сказать, кроме того, что служит к прославленью Его святого имени. Хотелось бы живо, в живых примерах, показать темной моей братии, живущей в мире, играющей жизнию, как игрушкой, что жизнь – не игрушка», – признается Гоголь отцу Матвею Константиновскому в апреле 1850 года (XIV, 179). И ему же он пишет 28 ноября 1851: «Одна мысль о том, что вы молитесь обо мне, уже поселяет в душу надежду, что Бог удостоит меня поработать Ему лучше, чем как работал доселе, немощный, ленивый и бессильный» (XIV, 259). В письме к В.А. Жуковскому от 22 февраля 1852 года Гоголь также просит молитв о себе: «Помолись обо мне, чтобы работа моя была истинно добросовестна и чтобы я хоть сколько-нибудь был удостоен пропеть гимн красоте небесной» (XIV, 269).